Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Им очень хотелось завладеть большой полупрофессиональной видеокамерой, с которой приехал Андрей, но мы ее не отдали, а военные не осмелились забрать ее силой. За ней по моей просьбе приехал самый известный тогда писатель Армении Грант Матевосян, у которого мы должны были остановиться, и камеру мы отдали ему.
К вечеру мы уже были в КПЗ в центре Еревана, кажется, на улице Карла Маркса. Все это казалось скорее забавным: завтракаю с президентом Франции, ужинаю в тюрьме. К тому же кто-то смог нас с Андреем сфотографировать, переслать фотографии на Запад, а как раз дней через пять Горбачев выступал в ООН, рассказывая о правах человека в СССР и наша фотография в ереванском КПЗ, попавшая, кажется, в «Нью-Йорк Таймс», стала подходящей иллюстрацией. «Гласность» в Армении была очень популярна, новость о нашем аресте распространилась мгновенно – и уже с утра к КПЗ приходили три-четыре женщины и приносили для нас хаш, свежие овощи, сыр, горячий хлеб. Майор Карапетян – начальник КПЗ – в отчаянии говорил:
– Если я буду передавать вам еду, меня уволят. Если не буду передавать – никто дома со мной разговаривать не будет.
Все передавал и, кажется, действительно был уволен.
Президент Миттеран прислал не столько возмущенное, сколько удивленное личное письмо Горбачеву с вопросом: что происходит в СССР с диссидентами вообще, а с теми, с кем он в тот день завтракал, – в особенности?
Это была первая и сразу же из-за катастрофического землетрясения в Спитаке и Ленинакане забытая попытка введения военного положения в одной из столиц национальной республики Советского Союза, чтобы обуздать все расширявшееся и пугавшее и Кремль и Лубянку демократическое движение.
Одновременно выполнялась другая, более деликатная задача – конечно, силами КГБ, а не армии. Не только мы с Андреем, но и весь комитет «Карабах», руководивший митингами и возможными забастовками, был в тот день арестован. Но держали их не в КПЗ, а в ереванской тюрьме, в отдельных камерах. И, конечно, как до того с Паруйром Айрикяном в Лефортово, с ними вели доверительные беседы. Когда, как и нас, через месяц их выпустили, у нескольких тональность выступлений изменилась – было любопытно, каким разным по составу стал прежде довольно цельный комитет «Карабах». Естественно, ставшие более покладистым заняли ведущие посты в руководстве независимой Армении. А Паруйр, когда смог вернуться, остался лидером оппозиционной партии, хотя и менее преследуемой, чем в советские годы.
Дней через десять началось землетрясение в Спитаке и Ленинакане, страшнее которого столетия не знала Армения. Разрушились как карточные домики блочные сооружения советской поры, тысячи погибших, сотни тысяч раненных. Уж не знаю за что – по-видимому, за то, что кричали и плакали, в КПЗ попало нескольких женщин, с трудом выбравшихся из-под завалов. Ни успокоить их, ни даже смотреть на них, рыдавших дни напролет, было невозможно.
Между тем дня за три до окончания срока нам – в виде большого одолжения, конечно, – были предложены билеты на самолет, которые «достать так трудно», чтобы мы прямо из КПЗ улетели в Москву. Но мы с Андреем решили от одолжения отказаться и посмотреть, что делается в Ереване. Но теперь главным событием было чудовищное землетрясение. Все остальное отошло на второй план – демократические митинги, военное положение, арест комитета «Карабах». Недоверие к Москве, Кремлю, советской власти было так велико, что самым распространенным было объяснение землетрясения как искусственно вызванной властями с помощью подземных взрывов геологической катастрофы.
С тем мы и вернулись в Москву накануне Нового года – в это время Тома с Тимошей и Аней получили не только приглашение приехать в Париж, но даже разрешение на выезд, и, естественно, откладывали его, меняли билеты, ожидая моего возвращения из Еревана. В результате Новый год они встречали в поезде, а в Париже выяснилось, что по ошибке, случайной или намеренной, во французском посольстве им была проставлена виза не обычная туристическая, а предусматривавшая дальнейшую просьбу Томы о постоянном месте жительства во Франции. Такая виза создавала определенные трудности для выезда из Франции до подачи просьбы, с которой Тома не собиралась обращаться. К тому же в ее советском заграничном паспорте не было странички для дополнительной визы, а ей необходимо было съездить в США. Пришлось с большими опасениями, взяв с собой для подстраховки Олю Иофе (у нее и ее мужа Валеры Прохорова, крестного отца Нюши, они остановились, а потом во время длительных своих приездов в Париж, чаще всего жил и я), идти в советское посольство. Но там их приняли очень радушно, вклеили в паспорт нужную страничку и как бы невзначай сказали:
– Если вы захотите задержаться во Франции, мы, конечно, поймем и это не вызовет возражений.
Ничего подобного ни один советский человек, попавший за границу, никогда не слышал. Думаю, таким образом меня опять пытались уговорить уехать из СССР: останется в Париже жена с детьми – переберусь туда и я.
Томе нужно было ехать в Нью-Йорк из-за ряда запланированных выступлений и довольно странной ситуации, возникшей по причине несколько легкомысленного доброжелательства Алика Гинзбурга. Зная, что в СССР, и в особенности у диссидентов, царит поголовная нищета, он подарил мне свой фотоаппарат, прислал для сотрудников «Гласности» и раздачи другим гору старой (но французской) одежды, купленной на рынке, коробку каких-то старых очков и постоянно повторял по телефону, что готов прислать любые лекарства, которые могут быть нужны. И, действительно, какие-то лекарства он присылал, причем цен никогда не называл, а мы совсем ничего в этом не понимали и были уверены, что он все может. Внезапно выяснилось, что даже не сотрудник «Гласности», не ее автор или посетитель, а мой юношеский близкий приятель в Риге Леня Мещанинов умирает от врожденного порока сердца. Единственное, что может его спасти – искусственный клапан, которые уже появились на Западе, но в СССР их и близко не было. И я, получив от Алика заверения «да, да, пожалуйста» – думаю, он и сам толком не знал, о чем идет речь, – пообещал достать для Лени клапан. Но прошло недели две, оказии из Парижа приходили, а клапана не было. Я напоминал Алику – речь шла о жизни – он отвечал:
– Да, я помню, в следующий раз.
И так шли неделя за неделей. До последнего срока операции оставались считанные, может быть, еще не недели, но месяцы. Я ничего не мог понять, по-прежнему торопил Алика, и вдруг он признался: клапан – вещь очень дорогая, стоит четыре тысячи долларов. Ни он, ни «Русская мысль» купить его не могут.